Если я размышлял о самом себе и должен был удивляться тому, что на свете нет никого и ничего, к чему бы я испытывал антипатию, кроме «него» и его племени, мною не раз овладевало противоречивое чувство: я мог бы стать тем, что принято называть «добрым человеком». Но, к счастью, это не так. Я вам говорил уже — во мне нет больше места ничему.
Только не подумайте, что меня ожесточила трагическая судьба (что случилось с моей матерью, я узнал гораздо позднее): я пережил один счастливый день, надолго затмивший собою все, что выпадает обычно на счастье простому смертному. Не знаю, знакома ли вам такая подлинная душевная, пламенная набожность — до тех пор я тоже об этом не догадывался, — но в тот день, когда Вассори покончил с собой, я стоял внизу в лавке и видел, как «он» получил об этом известие: принял его «тупо», как должен был бы принять на веру профан, не ведающий про истинный театр жизни. Больше часа оставался он безучастен — его кроваво-красная губа на самую малость поднялась выше, чем обычно, и взгляд какой-то такой… такой… ну, такой… как-то странно повернутый в себя. Тогда-то я и ощутил запах ладана от взмахнувшего крылами архангела. Знаете статую скорбящей Богоматери на фронтоне Тынского храма? Там пал я ниц, и сумрак церковного притвора объял мою душу…
Едва я посмотрел в большие печальные глаза Хароузека, полные слез, мне тут же вспомнились слова Гиллеля о неисповедимости глухих тропинок, которыми шагают братья смерти.
Хароузек продолжал:
— Внешние обстоятельства, «оправдывающие» мою ненависть или понятные официально оплачиваемому судье возможно, вам будут неинтересны: факты всегда выглядят как верстовые столбы, но и они все-таки лишь пустая скорлупа. Факты — холостые выстрелы в потолок пробками из бутылок шампанского, производимые лишь хвастунами и принимаемые за суть пирушки только придурками. Всевозможными дьявольскими средствами, привычными для подобных Вассертруму, он охмурял мою мать, чтобы она покорилась ему, — если это не выглядело гораздо хуже. И потом — ну да, — а потом он продал ее в публичный дом, что было не так уж трудно сделать, если ходишь в компаньонах с полицией. Но не потому, что она ему надоела, о нет! Мне известно пристанище его сердца. В день, когда он ее продал, он в ужасе осознал, как на самом деле горячо ее любил. Подобные ему, видимо, действуют под влиянием абсурда, но всегда одинаково. Алчность пробуждается в нем, когда кто-то приходит и покупает в его лавке что-то за высокую цену: он лишь ощущает неизбежность «расплаты». Охотнее всего он подавил бы в себе понятие «иметь» и мог бы придумать себе идеал, чтобы когда-нибудь растворить его в абстрактном понятии «собственность».
И тогда до размеров гигантской горы в нем вырос страх оттого, что он «больше не верит самому себе», что в любви надо отдавать не по долгу, а по доброй воле: почувствовал в себе присутствие того незримого, что сковывало его волю, или то, о чем он думает, что должно быть его волей. Таково было начало. Что случилось позже, произошло автоматически. Так щука вынуждена волей-неволей автоматически щелкать зубами, если в подходящий момент мимо нее проплывает блестящий предмет.
Продажа моей матери была для Вассертрума лишь естественным следствием. Удовлетворены были дремавшие в нем качества: жажда золота и извращенное наслаждение в самоедстве. Простите, мастер Пернат, — голос Хароузека прозвучал внезапно так сухо и трезво, что я испугался. — Простите, что я без умолку тяну эту невероятно рассудочную болтовню, но еще в университете мне попадалось под руку множество глупейших книг, невольно приходится впадать в дурацкую форму изложения.
Я заставил себя улыбнуться, хорошо понимая, что он еле сдерживает слезы.
Необходимо помочь ему как-нибудь, решил я, по крайней мере облегчить его беспросветную нужду, насколько это было в моих силах. Незаметно я достал из комода сотню гульденов банкнотами, остававшихся у меня дома, и положил их в карман. — Если потом когда-нибудь вам больше повезет и вы займетесь своей профессией врача, покой снизойдет на вашу душу, господин Хароузек, — сказал я, чтобы перевести разговор в спокойное русло. — Скоро вы получите диплом?
— Скоро. Я в долгу перед своими благодетелями. Цели нет никакой, ибо дни мои сочтены.
Я хотел, как обычно, возразить, что он смотрит на мир сквозь черные очки, но он с улыбкой опередил меня:
— Это к лучшему. К тому же нет никакого удовольствия разыгрывать из себя лекаря-шута, а напоследок еще удостоиться и дворянского титула в качестве дипломированного клеветника. С другой стороны, — добавил он со свойственным ему черным юмором, — к сожалению, раз и навсегда можно пресечь всякую мою полезную деятельность. — Он взялся за шляпу. — Мне не хочется больше мешать вам. Или что-нибудь можно еще добавить по делу Савиоли? Не думаю. Во всяком случае, дайте мне знать, если проведаете что-нибудь новенькое. Лучше всего повесить зеркало здесь у окна в знак того, что мне следует прийти. Приходить в подвал ко мне вам нельзя ни в коем случае: Вассертрум тут же заподозрит, что мы заодно. Впрочем, весьма любопытно узнать, что он теперь собирается делать, пронюхав, что к вам пожаловала женщина. Скажите ему просто, что она принесла починить ожерелье, и если будет назойлив, разыграйте взбесившегося мужчину…
Никак не удавалось найти удобный повод предложить Хароузеку банкноты; поэтому я снова взял восковую формовку с окна и сказал:
— Пойдемте, я провожу вас вниз. Меня ждет Гиллель, — солгал я.
Хароузек оторопел: