Пробило пять часов.
Было слышно, как просыпались заключенные и, позевывая, перебрасывались чешскими словами.
Один голос показался мне знакомым. Я повернулся, слез с нар и увидел… рябого Лойзу, сидевшего на нарах напротив и в изумлении пялившего на меня глаза.
Два других арестанта были приятелями с нагловатыми лицами, они презрительно смотрели в мою сторону.
— Растратчик? Как это? — спросил негромко один своего приятеля и толкнул его локтем.
Тот что-то пробурчал недовольно, порылся в своем тюфяке, достал черную бумагу и расстелил на полу.
Потом он плеснул на нее из кувшина немного воды, встал на колени, посмотрел на свое отражение в воде и начал пальцами расчесывать чуб.
С нежной заботливостью он обсушил бумагу и снова спрятал ее под тюфяк.
— Пан Пернат, пан Пернат, — без устали бормотал при этом Лойза, вытаращив глаза, будто увидел привидение.
— Господ'я-а, как я приметьил, по корешам, — сказал непричесанный на неестественном диалекте чешского венца, отвесив мне насмешливо полупоклон. — Позволте представиться — менья зовут Вошатка. Черный Вошатка, сижу за поджог, — октавой ниже произнес он с гордостью.
Причесанный сплюнул, с презрением оглядев меня, затем ткнул себя в грудь и лаконично бросил:
— Кража со взломом.
Я молчал.
— Н-ню-у, а вас за что посадили, господин граф? — спросил венец после паузы.
Я на секунду задумался и безразлично ответил:
— Убийство с целью ограбления.
Оба дружка вскочили потрясенные, презрение тут же исчезло с их лиц, уступив место безграничному глубокому восхищению, и в один голос они воскликнули:
— Решпект, решпект!..
Увидев, что я не обращаю на них внимания, они вернулись в свой угол и стали перешептываться.
Только один раз причесанный встал, подошел ко мне, молча пощупал мои бицепсы и, покачав головой, вернулся к своему дружку.
— Вы здесь тоже по подозрению в убийстве Зотмана? — тихо спросил я Лойзу.
Он кивнул:
— Уже давно.
Прошло еще несколько часов.
Я закрыл глаза и притворился спящим.
— Господин Пернат, а господин Пернат? — вдруг услышал я тихий голос Лойзы.
— Что? — Я сделал вид, что проснулся.
— Господин Пернат, извините, пожалуйста… пожалуйста… Вы не знаете, что с Розиной? Она не дома? — заикаясь, прошептал бедный парень. Мне стало бесконечно жаль его, когда он воспаленными глазами стал следить за моими губами и от волнения судорожно сжал руки.
— У нее все в порядке. Она теперь кельнершей в ресторанчике «У старого Унгельта», — солгал я.
И увидел, как он с облегчением вздохнул.
Двое арестантов молча принесли на подносе кастрюльки с горячим колбасным отваром и три из них оставили в камере, потом через несколько часов засовы снова с хриплым треском открылись, и надзиратель забрал меня к следователю.
От нетерпения у меня дрожали колени, когда мы шагали по лестницам то вверх, то вниз.
— Как вы считаете, меня сегодня освободят? — сдавленным голосом спросил я надзирателя.
Я увидел, как он сочувственно подавил улыбку.
— Гм. Сегодня? Гм. Господи, у нас все возможно.
Я похолодел.
Снова прочел на дверной фарфоровой табличке:
...КАРЛ ФРАЙХЕР ЛЯЙЗЕТРЕТЕР
Следователь
Опять я оказался в комнате без излишних украшений, где стояли два бюро с горами папок.
Высокий пожилой мужчина с седой раздвоенной окладистой бородой, с мясистым ртом, в черном сюртуке скрипел сапогами.
— Господин Пернат?
— Да.
— Резчик камей?
— Да.
— Камера семьдесят?
— Да.
— Подозреваетесь в убийстве Зотмана?
— Пожалуйста, господин следователь…
— Подозреваетесь в убийстве Зотмана?
— Вероятно. По крайней мере, предполагаю. Но…
— Признаете себя виновным?
— В чем, господин следователь? Ведь я невиновен!
— Признаете себя виновным?
— Нет.
— В таком случае предписываю вам предварительное заключение. Надзиратель, уведите.
— Пожалуйста, выслушайте меня, господин следователь, я непременно сегодня должен быть дома. Причиной тому важные вещи…
За вторым бюро кто-то заблеял.
Господин барон усмехнулся.
— Надзиратель, уведите.
День тянулся за днем и неделя за неделей, а я все еще сидел за решеткой.
Каждый день в двенадцать часов нам разрешалось спускаться в тюремный двор, и вместе с другими заключенными сорок минут мы ходили по двое кругами, ступая по мокрой земле.
Разговаривать друг с другом запрещалось.
В центре двора стояло обнаженное высохшее дерево, в его кору вросло овальное стекло с изображением Богоматери.
На стенах росли чахлые кустики бирючины с листьями, почерневшими от насевшей на них копоти.
Вокруг повсюду заделанные решеткой окна тюремных камер, откуда порой выглядывали по-арестантски серые лица с бескровными губами.
Потом нас отправляли наверх в наши обжитые склепы с хлебом, водою, колбасным отваром и воскресной гнилой чечевицей.
Только один раз меня снова вызвали на допрос.
Были ли у меня свидетели, когда Вассертрум якобы дарил мне часы?
— Да, господин Шмая Гиллель… то есть… нет. — Я вспомнил, что его при этом не было. — Но господин Хароузек — нет, его тоже не было.
— Короче, стало быть, никто при этом не присутствовал?
— Никто, господин следователь.
За бюро снова раздалось блеяние, и снова:
— Надзиратель, уведите…
Моя тревога за Ангелину сменилась тупой покорностью.
Время, когда нужно было бояться за нее, миновало. Либо Вассертруму удался план мести, либо в бой вступил Хароузек, повторял я про себя.