— Всего минутку, господин фон Пернат, — растерянно попросил он, когда я дал понять, что у меня нет времени, — таки совсем полминутки. Таки тфа-три слова.
Лицо его покрылось испариной, и он дрожал от волнения.
— Можно поговорить с вами спокойно, господин Пернат? Мне не хочется, чтобы этот… Гиллель снова пришел. Таки лучше заприте дверь или будет лучше пойти в соседнюю комнату, — с обычной бесцеремонностью он потащил меня за собой.
Несколько раз он пугливо оглянулся и хрипло прошептал:
— Я тут себе помороковал, знаете ли, про недавнее. Это к лучшему. Ничего не выходит. Ладно. Что было, то было.
Я пытался разгадать по его глазам, чего он хочет. Он выдержал мой взгляд, но судорожно схватился за кресло — такого напряжения ему это стоило.
— Я рад, господин Вассертрум, — как можно приветливее ответил я, — жизнь и так печальна, чтобы еще отравлять ее друг другу взаимной неприязнью.
— Нет, надо же, будто говорит отпечатанная книга, — облегченно пробурчал он себе под нос, порылся в карманах штанов и снова извлек золотые часы с крышкой в избоинах. — И чтобы вам видеть, что у меня честные намерения, вы таки должны принять от меня эту безделицу в подарок.
— Ну как так можно, — отказался я. — Конечно, не поду, майте, — тут я вспомнил, что мне говорила о нем Мириам, и протянул руку к часам, чтобы он не оскорбился.
Он не обратил на это никакого внимания и вдруг побелел, стал белым как мел, прислушался и прохрипел:
— Вот! Вот! Я таки знал про то. Уже опьять Гиллель! Стучится!
Я послушал, вернулся в другую комнату и, чтобы успокоить его, прикрыл за собой дверь.
На сей раз это оказался не Гиллель, а Хароузек. Он вошел, приложил палец к губам, давая понять, что знает, кто у меня за дверью, и, не ожидая, что я скажу, в ту же секунду обрушил на меня словесную лавину:
— О высокоуважаемый и высокочтимый мастер Пернат, как мне подобрать слова, чтобы выразить вам свою радости, что я застал вас дома одного и в полном здравии. — Он декламировал как актер, и его высокопарные деланные пассажи были в таком вопиющем контрасте с его искаженным лицом, что меня охватил панический ужас. — Никогда бы, мастер Пернат, я не рискнул полниться у вас в лохмотьях, в которых вы меня, конечно же, видели много раз на улице, — да что я говорю: видели! Вы часто протягивали мне свою милосердную десницу.
То, что я имею возможность предстать сегодня перед вами в новом костюме с белоснежным воротничком, — знаете, кому я этим обязан? Одному из самых благородных и — ах! — к сожалению, самых непризнанных людей нашего города. Мной овладевает умиление, когда я думаю о нем.
Сам находясь в жалком положении, он тем не менее щедр с теми, кто живет в бедности и унижении. Давным-давно, когда я увидел его печально стоявшим перед своей лавкой, у меня в глубине души возникло желание прийти к нему и молча пожать ему руку.
Несколько дней назад он позвал меня, когда я проходил мимо, дал мне деньги, и благодаря ему я мог купить в рассрочку костюм.
А знаете, мастер Пернат, кто мой благодетель?
Я с гордостью произношу это, ибо только один догадываюсь, какое золотое сердце бьется в его груди, — это господин Аарон Вассертрум!..
Разумеется, я понимал, что Хароузек ломал комедию перед старьевщиком, подслушивавшим под дверью, хотя мне, впрочем, оставалось неясно, чего он добивался, но в любом случае топорная лесть не годится для того, чтобы обмануть бдительность Вассертрума. По моему недоумевающему лицу Хароузек, очевидно, догадался, о чем я думаю, он, осклабясь, тряхнул головой а дальнейшие слова должны были показать, что он достаточно изучил своего партнера и знает, когда можно переборщить.
— Конечно! Господин — Аарон — Вассертрум! У меня сердце сжимается оттого, что я не могу сказать ему сам, как я ему бесконечно благодарен. Умоляю вас, мастер, никогда не передавайте ему, что я был здесь и все вам рассказал. Знаю, людское себялюбие глубоко и неизлечимо отравляет его жизнь — ах, к сожалению, в его груди есть место только для справедливых подозрений.
Я психиатр, но даже моя интуиция подсказывает мне, что самое лучшее — это чтобы господин Вассертрум никогда не узнал — и из моих уст тоже, — какого я высокого мнения о нем. Это значило бы посеять сомнение в его несчастной душе. А я далек от такой мысли. Пусть лучше считает меня неблагодарным.
Мастер Пернат! Я самый несчастный человек, и мне с детских лет известно, что значит быть одиноким и покинутым в этой земной юдоли! Я даже не знаю имени своего отца. Я даже никогда не видел в лицо свою матушку. Должно быть, она рано умерла. — Голос Хароузека стал особенно вкрадчивым и проникновенным. — И была она, я точно знаю, одной из тех глубоко чувствующих щедрых натур, никогда не способных признаться, как бесконечна их любовь. К таким натурам принадлежит и господин Аарон Вассертрум.
У меня есть страничка, вырванная из дневника моей матери, я всегда ношу листок на груди, и в нем написано, что она любила моего отца, несмотря на то что он был уродлив, как, пожалуй, еще никогда не любила на земле мужчину простая смертная женщина.
Но она, кажется, никогда ему в этом не признавалась. Может быть, по той же причине, по какой, например, я не могу сказать господину Вассертруму, что благодарен ему. И невозможность сказать ему про это разрывает мне сердце.
И еще одно следует из этой странички, хотя, впрочем, я могу только догадываться, так как слова почти невозможно прочесть — они размыты слезами: мой отец, кто бы он ни был, пусть память о нем исчезнет на земле и на небе! — он чудовищно обошелся с моей матерью…